повернутися до розділу ПАМ'ЯТИ...


   Сергей Таранец
Игорь Ассеев: проекция личности на творчество
(опыт понимания учителя учеником)
И поставлю суд мерилом и правду весами.
(Ис. 28, 17)

   В музыкальной Одессе 1980-х объективно существовали две основные композиторские школы. Обе они были представлены в консерватории как "классы профессоров" (которые были тогда еще доцентами) и находились в противостоянии друг другу, ибо, как многое в мире, были антагонистичны. Если одна из них выделялась пристальным интересом к технике (скорее даже, технологии) письма, то другая во главу угла ставила мелодико-образное начало, а стало быть, и содержательную сторону произведения в целом. Занесенный с далеких Московских берегов интерес к мелодике, воспитанный в академических классах Литинского и Скребкова, облекался в полифонизм фактуры, столь типичный для партитур Игоря Михайловича Ассеева, - именно он возглавлял одесскую школу "мелодического письма". Пренебрегая технологией на уровне приемов, ибо, по мнению Ассеева, "невозможны рецепты творчества", он, тем не менее, требовал от учеников доминанты линеарности мышления, голосоведения, развивающего тему, и многослойного дыхания фактуры. При этом всегда напоминал, что, поскольку сам учился у Гнесина, а тот, в свою очередь, у Римского-Корсакова, то все мы, его ученики - "внуки Римского Корсакова" а, стало быть, должны мыслить ясным гармоническим языком и чистыми красками оркестровых тембров.
   Образовывали ль его ученики школу на манер мастерских живописи итальянских мэтров? Наверное, да. И не только потому, что они, как факт, были, но еще и потому, что, будучи между собой несхожими, в противовес слушателям оппозиционного класса, они отличались одной общей чертой - любознательностью и восприимчивой тягой к тому, чего не давал сам учитель Ассеев.
   Но каким был сам глава школы? Тогда, в 80-х еще крепкий, золотистого загара человек, ездивший к морю на велосипеде и выгуливавший близ Тещиного моста темно-коричневого курцхаара Марса.
   Я как сейчас помню: пытливый и как бы вопросительный взгляд из-под толстых стекол очков, что-то ястребиное, а может, просто птичье в чертах лица и приподнятые плечи (нет, не сутулость), на которых, как на перекладине вешалки поместилось серое, с каракулевым воротником пальто. Была зима, уже мел снег по натоптанному гололеду, и он отворачивал от жгучего ветра обмороженные стужей щеки. Я опять, в который раз, опоздал на урок минут на пятнадцать, и Ассеев уходил, оставив лишь возможность догнать его по пути домой на Петра Великого, где он хаживал все годы, которые мне довелось его знать.
   - Ну вот, напишите что-нибудь, позвоните, - сказал он назидательно, взглянув через очки не весело и не грустно, как-то немного смягчая "т" и "с", отчего говор его казался слегка сюсюкающим, - мой телефон вы знаете?
   Еще бы, наверное, прежде я забуду свое отчество, чем этот ряд 236752, ставший для меня тогда... когда я получил его из первых рук и впервые осознал, что рядом со мной живой, настоящий композитор - сакральным. Как-то, я умышленно изменил порядок набора: 52 - 67, и попал в оперный театр. Тогда мне это показалось знаменательным...
   В портфеле у меня были наброски цикла пьес по сказке Андерсена, - Ассеев требовал жанровых миниатюр, - и хотя они были вымученно слабы, я верил в то время, что их допишу, равно как и безоговорочно верил всему, что он говорил: вроде как после Скрябина гармония по существу закончилась и сказать в ней действительно нового уже нельзя, а искать новое следует в полифонии. И если бы Светланов, тот самый Светланов, который обладал даром пианизма не меньшим, чем дирижерским и всегда дышал Рахманиновым, так вот, если бы Светланов знал полифонию, то он бы стал фигурой как композитор не меньшей, чем Рахманинов, так считал Гнесин...
   Я верил и обожал его, как первого настоящего живого композитора, пожавшего мне руку.
   - Молодой человек, Вы опаздываете!
   Да, я действительно тогда опоздал, и мне было мучительно жаль себя и за то, что ко мне обратились официально - на "Вы", хотя мы были знакомы уже с полгода, и за индифферентное признание меня человеком молодого возраста, и за немощь собственной музыкальной фантазии, сужающей размах честолюбивых претензий до неловкого копошения в обязательных, по мнению Ассеева, для начинающих жанровых пьесах в форме прелюдий. Я ведь тайно, где-то глубоко знал, что Римский-Корсаков начал с симфонии(!).
   И вот теперь, отбросив досадования тех ушедших дней, осознавая и трепет, который вызывала у банального училищного народника фигура настоящего композитора, имя которого было созвучно поэтическому, мерцавшему где-то на Московском Парнасе рядом с Маяковским, и разлом разочарования, случившийся несколько позже, когда я стал его "законным" студентом, и горечь надписи на титуле книги - "моему бывшему ученику", когда мы уже расстались (разве есть ученики бывшие? но мы ведь действительно расстались, - так говорят о близких людях), я хочу сказать правду о моем Учителе - Игоре Михайловиче Ассееве.
   Вряд ли бы я стал рассуждать вслух о нем как о человеке, пока он был среди нас и шел в консерваторию, останавливаясь каждые два шага, чтоб передохнуть, по Петра Великого. Тогда еще не приспел его час, и он был просто человек, слабый и бренный, как все мы. Но сегодня скажу все так, как думаю, ибо "не будет того вовек, чтобы остался кто жить навсегда и не увидел могилы" (Пс. 48, 9-10) и забран он от нас, и отведен дух его в края, где "и тьма не затмит от Тебя, и ночь светла, как день: как тьма, так и свет" (Пс. 138, 12), и жизнь, пройденная им, - урок нам.
   Так каким же он был, композитор Ассеев? Неужели тем неуклюжим, выхолощенным до мозга кости педантом, которым порой изображает его досужая молва "благодарных" потомков? Или истым идейным апологетом большевизма брежневской ориентации, каким представлялся он нам, ученикам и меньшим собратьям по перу? Верил ли Игорь Михайлович вообще во что-либо, верил ли он хотя бы самому себе?
   Здесь, кажется, и скрыт главный фактор, определяющий его личность, доминирующий менталитет его поколения и, очевидно, трагизм прожитых им лет. Ассеев был истинным сыном своего времени: плоть от плоти, кровь от крови. Он был сущностным представителем того поколения, вскормленного манной кашей сталинских обещаний, у которого было отнято право не только говорить, но и думать вне дозволенных рамок; когда первейшим установлением оказался принцип: не верить самому себе, не верить тому, что видишь, что подсказывает каждодневный опыт, что рождается как плод самостоятельных рассуждений. Извечная доктрина, содержащаяся в социализме, в каких бы эпохах и языцех он ни возникал как система, подсказывала, что лучше вообще не думать - все уже просчитано, выверено и изложено, остается только следовать по указанному пути, вовремя заверяя идейных конвоиров заученной речевкой - тестом на лояльность: "Всегда готов!" Бегство от самого себя, при котором "Я" вытесняется за дверь рассудка, собственные мысли и идеи изгоняются в преисподнюю, где бродят в глубине, подобно скалозубым тиграм доисторических пещер, голые первоинстинкты, кажущие подчас из нор бессознательного звериные рыла. Образовавшийся вакуум в сознании не пустует, а естественно заполняется - природа не терпит пустоты - но мыслями и словами чужими, подсказанными или навязанными (кому как нравится) официальной пропагандой.
   Игорь Михайлович был человеком исключительно честным. И он действительно думал о будущем советской композиторской школы, когда из года в год, совершенно бескорыстно пытался собрать вокруг себя группу начинающих композиторов из стен музучилища. Он был готов заниматься и консультировать без всяких "часов" и оплат. По какой-то причине группа не образовывалась, тяга к перу оказывалась недолговечной, а он все предлагал и предлагал свою помощь...
   Любой здравомыслящий человек не мог не понимать, что партия, прославленная в песнях и анекдотах, уже давно перестала быть и умом, и честью, и совестью. Очередь с разнарядкой пролетарских и интеллигентских, а еще лучше, с градацией мужских и женских мест стала напоминать живописную притчу Босха о стоге сена. И Ассеев не стал в эту очередь - ему хватило порядочности.
   Но будучи человеком честным, он не мог позволить себе думать иначе, чем предписывал партийный циркуляр. И тематика его произведений муссировала постоянную социальную тему, своего рода госзаказ: то притча, обличающая себялюбца-эгоиста Ларру, то портреты, надо полагать, обиженных международным империализмом перуанских докеров и девушек Хо Ши Мина. Две отдушины лишь не противоречили ей - антивоенная идея и преклонение перед кумиром, очевидно, оказавшим самое сильное воздействие на композиторский почерк - Шостаковичем. Все остальное до поры до времени изгонялось из сознания, как черные кошки из темной комнаты.
   Помнится, зашла как-то речь о компьютерной музыке.
   - Машины должны не музыку писать, а думать, как сделать так, чтобы не было войны, - сказал Ассеев назидательно.
   - Но откуда взяться войне?
   - А американцы, а англичане. Вот, война во Вьетнаме, интервенция на Кубу, Ближний Восток.
   Игорь Михайлович перешел на военную тему и почувствовал себя как рыба в воде: он вообще любил военных, наверное, потому, что уже сам вид мундира будил в нем воспоминания фронтовых лет, которыми он всегда охотно делился; и он чувствовал себя бесстрашным молодцом с санитарной сумкой, прыгающим вопреки уставу по необезвреженному минному полю. Человек в шинели значил для него гораздо больше, чем без нее.
   Как-то зашел в класс, где склонились над чьим-то opus'ом разновозрастные его ученики, г-н Безуглов, отбывавший тогда действительный срок в штабном оркестре на Gran Cassa. Его приход, разумеется, ни на кого большого впечатления не произвел, и небрежно кивнув ему: "Привет, Коля",- все продолжали углубляться в рассматриваемый opus. Но что-то восстало в Ассееве, который, хотя вообще-то не честил Безуглова (между ними всегда была стена взаимонепонимания), однако тут поднялся, размашисто пожал руку Николаю, облаченному в мундир, и изрек патетически и по-генеральски:
   - Встаньте и поздоровайтесь с вашим товарищем!
   Вот, что значили для него погоны. Во всем остальном он оставался нерешительным, а может быть, и запуганным человеком. Новые авангардные приемы письма явно не привлекали его, "приготовленное" фортепиано приводило в негодование, а серийная техника, которую он, по его словам, попробовал, кажется, никак не обозначилась в его почерке.
   - Хор должен петь, а не говорить, - безапелляционно констатировал он, небрежно просматривая хоровую партитуру, в коей голоса, перекликаясь, не только завывали, но и перешептывались.
   - Но в "Поэтории" хор, взывая к Матери Владимирской, говорит, шумит, кричит?!
   - Щедрин уже исписался, и ему нечего сказать в музыке.
   - ?!?
   Еще более переборчив был Ассеев в использовании поэтических текстов. Любил Ивана Рядченко. Когда я принес показать вокальные наброски на стихи Беранже - просто пожал плечами, когда взялся за латинизированные тексты вагантов, произнес, морщась:
   - Что они вам? Впрочем, проставьте везде ударения, чтобы было ясно, где должны стоять тактовые черты.
   Но когда дошел до Городецкого с его "Весной монастырской":
   Звоны-стоны, перезвоны, / Звоны-вздохи, звоны-сны,
   Высоки крутые склоны, / Крутосклоны зелены.
   Стены выбелены бело: / Мать-игуменья велела....
   не выдержал:
   - Ну что вам там нравится? Мать игуменья?!
   - Но это о противостоянии чувств в душе человека. Любовь и святость... Понимаете?
   В ответ прозаическая рекомендация:
   - Возьмите стихи ваших сверстников, в "Комсомольской правде" печатают прекрасные подборки стихов - о БАМе, о молодежи.
   - Но меня не интересует комсомол с его стройками!
   - А что вас интересует? Мать игуменья? Что вас все тянет на мистику: латынь, перезвоны, буржуазная психология?
   - Но это не мистика...
   - Я вас не понимаю!
   Гораздо позднее, от одного из его последних учеников я узнал, что Ассеев рекомендовал ему писать на стихи о Чернобыле. Как всегда, свежо и актуально.
   И потому не удивительно, что он - человек с именем и со стажем, со статусом ветерана - все же не обладал никаким весом среди своих коллег на кафедре теории и композиции. И когда его ученику на экзамене по специальности поставили "2", он, как после сам простодушно рассказывал, сделал вид, что не расслышал, кивнул и поставил в ведомость "3". Хотя, по собственному признанию, так не считал и на обсуждении предлагал "четверку".
   Итак, время востребовало определенный тип человека: незлобивый, показательно образованный и прошедший добротную школу, изгнавший свои мысли и суждения и принявший чужие вкусы, готовый всегда, чтобы его съели. И оно получило его. Маститый профессионал, "правильно" мыслящий, грамотно выстраивающий фактуру произведения с безупречной логикой функций и голосоведения. Во главе угла всегда верный (такой, что не подведет) тезис: написанное должно быть удобно для исполнителя. В творческом портфеле балет, цикл органных фуг, симфонические произведения, романсы для среднего голоса, задачник по курсу гармонии. Все добротно, авторитетно, в меру любимо народом.
   И в то же время прорывалось в нем как в композиторе и человеке творческом что-то, что не могло уложиться в рамки установленных кем-то правил. Любовь к Шостаковичу, всегда и во всем, даже тогда, когда лежало на гении клеймо формалиста: в любых жанрах, с любыми текстами. Даже Тищенко-симфонист был, по мнению Ассеева , хорош тем, что выстраивал в подобие Шостаковичу долгие solo-монологи инструментов в оркестре. В разгар необустроенных лет перестройки в устах Ассеева стали порой появляться даже нотки протеста. Так, сетуя на произвол и экономическую неразбериху, он все повторял страшную и тривиальную притчу о том, как обманутый в надеждах на обеспеченную старость ветеран упал в обморок, зайдя в сияющий супермаркет "побежденной" Германии.
   И вот, наконец, одно из последних произведений Ассеева - хоры a cappella на украинизированные тексты пророка Исайи. Хор неистовствует, перекрикивает колыбельную солистки, декламируя сентенцию древнееврейского провозвестника Мессии: "I Він буде судити, судити!" Откуда у Игоря Михайловича этот апокалиптический пафос? Неужели прорвалось то, что долгие годы таилось под спудом, загнанное и зацыканное, как непотребное и позорное в обществе, где лицемерно была провозглашена свобода совести, но в это же время, религиозное воспитание детей каралось статьей уголовного кодекса?
   Расспрашиваю хормейстера В.Доронина об этом произведении и слышу:
   - Ой, ужасно сложные партии.
   - Но Ассеев всегда намеренно старался писать просто для исполнителя, особенно для интонирования певца.
   - Не знаю, здесь как будто наоборот. Очень непривычно.
   Что ж, композитор волен подчиниться диктату исполнителя или заставить его мыслить по-иному, подстраивая умение под себя.
   "Воистину суета всяческая, житие же сень и соние,
   ибо всуе мятется всяк земнородный, яко же рече писание:
   егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся, иде же вкупе царие и нищии.
   Тем же, Христе Боже, преставльшагося упокой, яко Человеколюбец"
   (Седален, глас 6).
   Мне не случилось проводить в последний путь моего Учителя - Игоря Михайловича Ассеева. Но я знаю, что по завещанию над покойным была совершена треба, и отпевал его по православному обряду священник. Такова была воля Ассеева. И когда я спросил г-на Николаева - не странно ли это, что человек никогда не веровавший пожелал христианского погребения, то услыхал в ответ: "Ассеев никогда не был атеистом". Теперь мне это совершенно ясно; просто г-н Николаев знал Игоря Михайловича лучше.
   Мне помнится теплый вечер мая 82-го года. Темнело поздно, и лампы даже во время вечерних занятий не зажигали. Сидели мы за старинным немецким пианино, кажется Blutner, которого давно уже нет на свете, в 52-м консерваторском классе. Закончив урок, Игорь Михайлович достал термос и спросил, не хочу ли я чая (он пил чай из душистых целебных трав). Я задержался, и мы разговорились о чем-то, не впрямь связанном с композицией. Сумерничало. Ассеев подошел к окну, помедлил и вдруг повел разговор по необычной стезе.
   - Посмотри, какое сегодня небо.
   В тот вечер оно действительно было неописуемо - над кирхой в перламутровой лунной дымке была разлита зелень, яркая как изумруд.
   - Таким оно бывает в тех краях, где задавала загадки Турандот.
   - Мне кажется, - ответил он, - такое оно в тех местах, о которых сказано "и увидел я новое небо и новую землю" (Откр. 21, 1).
   - Вы о Новом Иерусалиме? Где двенадцать ворот жемчужины, а улицы - как стекло, прозрачное чистое золото?
   Но Ассеев не стал более пояснять свои мысли.
   "В покоище Твоем, Господи, / иде же вси святии Твои упокоеваются, /
   упокой и душу раба Твоего, / яко Един еси Человеколюбец" (Тропарь, глас 4).

top of document